Нора для поэта
«Там мы выживем в теплой норе, мы тепла себе сами надышим». Интересно, вспомнил ли Дмитрий Быков о месте ссылки Бродского, Норинской, когда сочинял эти строчки, или совпало случайно. Случайность - логика фортуны.
Опять меня ветром занесло, на сей раз в Коношский район Ахангельской области, в деревню Норинскую. Да-да, «деревню, затерянную в болотах», нынче достаточно широко известную. Ну а уж те, кто любит поэзию нобелевского лауреата Иосифа Бродского, знают ее очень и очень хорошо. Я, кстати, помню, как Бродскому дали Нобелевку и как на это отреагировали в тогдашнем перестроечном Союзе. У нас же чествование нобелевского лауреата проходит по некрасовской схеме: «Мы слышим звуки одобренья не в сладком рокоте хвалы, а в диких криках озлобленья». А тут криков было не слыхать, только неодобрительное урчание. Шавкам «фас» не приказали.
Торжество справедливости
Меня давно этот парадокс волнует. Нет, не готовность порвать в клочья любого по приказу сверху. Здесь никакого парадокса. Меня волнует парадокс, сформулированный циником Бернардом Шоу в ответ на спасение «челюскинцев»: «Ну и страна! Из полярной трагедии делают национальный триумф». Или из места заключения – музей. Честно говоря, я даже не знаю, как к этому отнестись.
С одной стороны, не могу отделаться от чувства какого-то непредуказанного, непредусмотренного комизма. Ну, был, к примеру, такой замечательный американский поэт Роберт Лоуэлл. Бродский его переводил. А Лоуэлл переводил Мандельштама. Был он очень левым. И очень пацифистски настроен. В старости, уже будучи классиком американской литературы, шагал в колоннах студентов, протестующих против вьетнамской войны, под дубинки полицейских. А в молодости и вовсе выкинул фортель: отказался воевать против Гитлера. Ему повестку прислали, а он: «Не признаю войн вообще. Гитлер, конечно, людоед, но извольте справляться с ним невоенными, не человекоубийственными методами». Ему вкатили год тюрьмы за дезертирство.
И вот рисуется мне такая картина в связи с Михайловским, Норинской, дорогими для русской поэзии и русской культуры местами. Экскурсия в нью-йоркскую тюрьму: «Дорогие товарищи! Мы находимся в мемориальной камере нашего замечательного поэта Роберта Лоуэлла. Администрация нашей тюрьмы гордится тем, что с 1941-го по 1942 годы поэт жил и творил здесь. Надо сказать, что пребывание в нашей тюрьме стало творческим взлетом для Лоуэлла. Его, если кто-то знает русскую литературу, его Болдинской осенью. Именно здесь он прикоснулся к толще трагической американской жизни. Чем была поэзия Лоуэлла до 1941-42-го? Скажем откровенно: лирическими излияниями мелкотравчатого издерганного интеллигента из Новой Англии… Товарищ, товарищ, вы куда пошли? Это тюрьма, режимный объект. Так, извините, продолжаю…».
Это с одной стороны… А с другой-то - почему нет? Здесь же - удивительная победа поэта. Его сослали, наказали, выдернули из привычных для него условий существования: Пушкина - за антиправительственные стихи, Лоуэлла - за отказ воевать с Гитлером, Бродского вообще ни за что, – а поэт только усмехается, мол, мне никогда так хорошо не жилось, как в ссылке или в тюрьме.
Здесь … торжество справедливости. Фантастическое, как и все в нашей стране. Вот скажи кто Константину Пестереву, в доме у которого жил Бродский в Норинской: «Знаешь, дядя Костя, а в твоем доме будет музей. Твои фотографии будут висеть, фотографии твоей жены, бабы Насти, твоего постояльца-ссыльнопоселенца. Милая женщина будет про тебя рассказывать приезжим из Питера и Москвы, а то и из Лондона. Рядышком краеведческий музей откроют. Музей твоей деревни. Много ли в России музеев деревень? А в Норинской будет… Через дорогу гостевой домик построят. Пекарни, в которой работала баба Настя, не будет. Комбикормовый комбинат в райцентре, в Коношах, закроют, а твой дом останется. И будет музеем. Потому что ты по-человечески к ссыльнопоселенцу относился», - он бы не поверил…
Большой дом на краю деревни
Вообще-то, самый большой. В Норинской он выглядит небоскребом. Настоящая северная изба. В два, если можно так выразиться, этажа. Первый – подпол, подвал. Вход с улицы. Второй - жилой. Милая женщина, которая вела экскурсию, обратила наше внимание на грядочку с цветами перед домом. Ноготки. «На севере – сказала она, –не принято сажать цветы, но к Бродскому часто приезжала Марина Басманова, подолгу жила. Вот она все время сажала цветы перед домом. Вот и мы решили посадить…».
«Вот так, – подумал я, – и М. Б. любовной лирики Бродского осталась здесь, в “деревне, затерянной в болотах…”» – «Дом, – продолжала рассказывать милая женщина, – отреставрирован. Когда мы задумали организовать здесь музей, он принадлежал другой семье. Пестеревы умерли. Дом заваливался. А новые хозяева заломили немыслимую цену. Спасибо губернатору: в 2012 году нашел спонсоров. Спасибо спонсорам: заплатили…»
Мне стало интересно. «Сколько?» – спросил я. «Триста тысяч…» Без всякой задней мысли я уточнил: «Долларов?» Милая женщина чуть в грядку с цветами не упала: «Рублей…». Язык мой – враг мой. Да и память тоже – не друг. Я сразу вспомнил любимую мной комедию «День выборов». «Рубле-е-е-ей», – протянул я. Женщина обиделась: «Ну это, может быть, вы в Ленинграде такие богатые…» Я расстегнул и распахнул куртень: «Богатство – налицо. Полковник Кудасов нищ, господа… Неважно. А где сейчас живут эти корыстолюбцы?» Из рядов экскурсантов раздался густой бас: «На Майами. Где же еще корыстолюбцам жить?». Женщина очень удивилась и простодушно сказала: «Почему на Майами? Здесь и живут… Вон там, по этой стороне улицы…».
А потом мы поднялись в дом. По очень высокой и крутой лестнице. Стали рассматривать фотографии на стенах, стол, за которым Бродский писал стихи, и читал Одена на английском, еще не зная, что ему предстоит дружить с великим английским поэтом и жить у него в австрийском Кирхштеттене, рассказывать американским студентам про стихотворение Одена «1 сентября 1939 года». А милая женщина, покуда мы все это разглядывали, рассказывала нам всякие истории. А я думал об удивительных рифмах судьбы.
Оказывается, Константин Пестерев воевал в финскую. Попал в плен. Пленных у финнов было много. Лагерей не было. Что делать? Часть пленных распределили среди финских хуторян, а оставшихся передали Швеции, на шведские хутора соответственно. Так что Константин Пестерев, в доме у которого жил будущий нобелевский лауреат, был некоторое время обитателем шведского хутора. Такие рифмы случаются в биографиях очень больших поэтов. Словно, и впрямь, за ними кто-то присматривает повыше государства.
Милая женщина рассказывала про то, что Константин Пестерев по-человечески относился к ссыльнопоселенцу. Был он бригадиром и поначалу говорил Бродскому: «Сиди дома, чего тебе на развод таскаться. Я тебе наряд домой принесу…». Так и делал, пока кто-то не стуканул. И пришлось Бродскому в шесть утра на развод, о чем он позднее рассказывал Соломону Волкову: «Когда я там вставал с рассветом и рано утром, часов в шесть шел за нарядом в правление, то понимал, что в этот же самый час по всей, что называется, великой земле русской происходит то же самое: народ идет на работу. И я по праву ощущал свою принадлежность к этому народу…». Эту принадлежность и выразил, высказал в стихотворении «Народ». Это стихотворение Ахматова называла гениальным и добавляла: «Или я ничего не понимаю в поэзии».
И то: «Мой народ, не склонивший своей головы, // Мой народ, сохранивший повадку травы: // В смертный час зажимающий зерна в горсти, Сохранивший способность на северном камне расти. // Мой народ, терпеливый и добрый народ…» – и впрямь гениальное стихотворение.
Вот я так слушал экскурсовода, осматривал избу, где жил великий поэт, и думал: «А ведь это нора. Нора для поэта, та, о которой спустя много лет другой поэт напишет: “Там мы выживем, в снежной норе, мы тепла себе сами надышим”». Интересно, вспомнил ли Дмитрий Быков о месте ссылки Бродского, Норинской, когда сочинял эти строчки, или совпало случайно. Случайно, наверное. Случайность ведь логика фортуны.
если понравилась статья - поделитесь: