502
0
Елисеев Никита

Разговоры по дороге к дому художника

На фото: дача Пушкина

По улицам «игрушечного городка» (так назвала Царское Анна Ахматова), которому так идет любая осень, и поздняя, и золотая, мы ехали к дому художника Чистякова. Этот художник исполнил евангельский завет: умер для славы, но принес урожай сторицею — своими учениками. Кто знает художника Чистякова? Да почти никто. И то сказать, художник он был средний. А кто не знает: Поленова, Серова, Врубеля, Коровина, Репина?

 

Культ

 

«А почему вы не захотели поехать на дачу Пушкина?» — по своему обыкновению тихо спросила жена поэта. Я пожал плечами: «Не знаю. Что-то держит меня вдали от музеев Пушкина. Сейчас подумаю. Культ. Обоснованный, конечно, кто спорит. Да если бы я написал только четыре строчки: “Бежит и слышит за собой, как будто грома грохотанье, тяжело-звонкое скаканье по потрясенной мостовой”, — я завалился бы на диван, пил пиво, читал бы японские сказки и ничего бы не делал...» — «Ты и так этим занимаешься, — сухо заметила моя жена, но все же добавила: — В основном». Бывший майор, ныне строитель исключительно ловко, я бы сказал, нежно ведший машину по улицам игрушечного города, который немцы сожгли, а советские люди восстановили, усмехнулся: «Все же почему вы не захотели посмотреть дачу Пушкина?» — «Я же говорю, — начал объяснять я, — культ. Нарушение первой заповеди: не сотвори себе кумира. Там, на даче Пушкина, как примутся с придыханием: ах, Пушкин, ох, Пушкин... А вот тут на веранде тогда сидела эта мерзкая Натали, ах, как она посмела обидеть поэта! Ах, мерзавка! А я Натали люблю».

«Но, — поэт заворочался на заднем сиденье, — но… слова Натальи Николаевны, сказанные тогда на веранде летней царскосельской дачи, да еще в присутствии Смирновой-Россет, были и в самом деле очень жестокими. Очень». — «Да, — согласился я, — это был выстрел в упор. В чем-то подлый. Выстрел в упор подлее выстрела в спину. Потому что человек, в которого выстрелили в упор, не ожидает выстрела. Протягивает руку подошедшему, а тот бац — в упор, наповал...» — «А как… Наталья Николаевна выстрелила в упор в Александра Сергеевича на царскосельской даче?» — снова тихо и очень по-домашнему спросила жена поэта.

 

Отважная фрейлина

 

«О, — обрадовался я, — это очень интересная царскосельская дачная история. Все враги Натальи Николаевны, а их у этой красавицы хватает, с восторгом выкатывают это ядро из своего арсенала, чтобы жахнуть в красавицу. А я вот не целиком и полностью, но все же на стороне Натали. Так что огонь и по мне. Лето 1830 года. Жара адова. Пушкин, запершись в своей комнате, пишет стихи голым, такая жара. Только что русские войска взяли штурмом восставшую Варшаву. Французские парламентарии поднимают вопрос о жестокостях, совершенных русскими солдатами по отношению к варшавянам и варшавянкам. Идеологическая диверсия налицо. Русские поэты, вострите перья. Заданье дано, за дело, поэты-други! Жуковский уже отбомбился: “Чу, как пламенные тромбы, поднялися и летят наши мстительные бомбы на кипящий бунтом град”. Очередь Пушкина. Пушкин пишет “Клеветникам России”. Написал. На дачу к Пушкиным приходит фрейлина Смирнова-Россет. Подруга и Пушкина, и Гоголя. Обожательница императора Николая Первого. 19 февраля 1861 года, в день освобождения русских крепостных, у подножия памятника Николаю появился скромный, одинокий, сиротливый букетик фиалок, — я делано всхлипнул, — как трогательно...»

«Не юродствуй!» — строго сказала жена. «Нет, — серьезно ответил я, — это очень трогательно. Батюшка-государь, на кого ты нас оставил? Твой наследник скрепы рушит! Рабов освобождает! Бяда! Этот скромный, сиротливый, одинокий букетик принесла императору подруга Пушкина и Гоголя Смирнова-Россет. И, черт возьми, я ее за это уважаю. Среди аристократии Петербурга было немало и крепостников, поклонников в бозе почившего императора. И никто не рискнул положить цветы к подножию кумира на бронзовом коне, своего кумира. А пожилая женщина рискнула, недаром ее почтили дружбой два гения. Вчуже уважаю. Без иронии. Отважная фрейлина». — «Ты собирался про другое рассказать», — напомнила жена.

 

Император

 

«А… да... Смирнова-Россет не так просто пришла на дачу к Пушкиным. Зашла забрать выполненное идеологическое задание и нести шедевр пропаганды к личному цензору поэта, императору Николаю. Он в это лето тоже был на даче в Царском. Царское он не любил. В Царском был ненавистный ему Лицей, из которого многие вышли на площадь перед Медным всадником, — я усмехнулся. — Как вы судно назовете, так оно и поплывет. Аполлон Лицейский, или Ликейский. “Ликос” по-гречески — “волк”. Волк — зверь Аполлона. Лицей — волчатник. Воспитывали верных псов самодержавия, а воспитали вольных волков. “Я из повиновения вышел! За флажки! Жажда жизни (которая синонимична жажде свободы) сильней!”. К тому же Царское было любимым селом бабушки, Екатерины, которую Николай тоже не любил, потому что бабушка его не любила.

Весь жар сердца бабушка отдала старшеньким: Александру и Константину, пестовала их, холила и лелеяла, а младшеньких, Колю и Мишу, не любила. Почему? — я снова делано вздохнул и искоса глянул на жену. — Бог весть. Женское сердце — вещун. Может, она сердцем чуяла, как осрамит себя и выпестованную ей державу Коля в Севастополе? К тому же: кто как не Екатерина научила лихих гвардейцев, преторианцев России, свергать царей? В общем, у Николая были все основания не любить Царское Село. Но его и его фрейлин дачи в Петергофе только строились. Приходилось проводить летнее, неистово жаркое время в Царском...» — «Опять унесло, — напомнила жена, — что там с выстрелом в упор?»

 

Выстрел в спину

 

«А... Да... Выстрел. Пушкин, значит, ополоснулся. Вспотел, разумеется, и от жары, и от вдохновения. Оделся. Пошел на веранду. Новые стихи читать. Он ведь чувствовал, что получилось. Классно все сделал...» — «Мне эти его стихи не нравятся», — быстро сказал поэт. «И мне не нравятся, — согласился я, — но что это меняет? Это наша субъективность. Объективно это хорошо сделанная словесная вещь. Мне вон “Триумф воли” Лени Рифеншталь не нравится. И что? Из истории кинематографа “Триумф воли” моя субъективность не выбросит.

В общем, Пушкин входит на веранду. Мизансцена такая. Наталья Николаевна в уголке за дамским каким-то занятием, Смирнова-Россет — за столом. Ждет. Солнце лупит в стекла веранды. Все сияет. И Пушкин сияет. “Сейчас, — говорит, — я вам свои новые стихи почитаю”. И принимается декламировать: “О чем шумите вы, народные витии? Вам непонятна, вам чужда сия семейная вражда! Для вас безмолвны Кремль и Прага!” Скрепа же — семейная вражда. Муж жену и детей смертным боем бьет, а ты со стороны не лезь. Бьет — значит, любит. (Русская, кстати, поговорочка.)

Пушкин декламирует: мол, встанет русская земля, стальной щетиною сверкая (не побрилась, что ли, с утра русская земля?). Наталья Николаевна отрывается от дамского своего занятия и стреляет в упор, неожиданно: “Ох, Пушкин, как ты надоел своими стихами...” Наповал. Во-первых, кем была целевая аудитория Пушкина? Барышни. Это они, плача, переписывали в свои альбомы “Бахчисарайский фонтан”, в точности выполняя предсказание Карамзина: литература и авторские таланты в России появятся тогда, когда русские дамы и барышни будут взахлеб читать русские стихи и русскую прозу, как они читают французскую словесность. И барышня, совсем молодая женщина Пушкину говорит: “Надоел своими стихами”. Удар под дых. Во-вторых, Наталья Николаевна смогла в одно предложение сжать все критические отзывы о Пушкине 30-х годов от Сенковского до молодого Белинского: Пушкин надоел, Пушкин исписался, его время прошло. В-третьих, это Пушкину говорит его жена. Пушкин был настолько потрясен, что он — опытнейший словесный дуэлист — не смог ответить… барышне. Хотя ответ напрашивался: “Наташа, это стихи для людей с айкью чуть выше среднего”.

Но Пушкин растерялся, пробормотал: “Это новые стихи. Ты их еще не слышала...” Ну, совсем открылся. Добивай. Наташа и добила: “Новые, старые… не все ли равно? Надоел”. Пушкин выдохнул, протянул листы Смирновой-Россет со словами: “У Натали — невозможная откровенность малых ребят”».

«А почему вы за Натали? — тихо-тихо спросила жена поэта. — Потому что вы за поляков?» — «Не только, — мотнул головой я, — потому что Натали — женщина, и ей надо другие стихи читать. Не “швед, русский колет, рубит, режет”, а “…тебе, но голос Музы темной коснется ль слуха твоего? Поймешь ли ты душою скромной влеченье сердца моего?” Ну, Маяковский же Лиле Брик не “Стихи о советском паспорте” читал, а “Облако в штанах” и “Про это”. Стал бы читать: “Я достаю из широких штанин”, Лиля бы поморщилась: “Володя, ты что-то перепутал. Красный уголок — этажом ниже. Там и доставай из широких штанин...”» Бывший майор, ныне строитель рассмеялся. Поэт гмыкнул. Жена вздохнула. Жена поэта кивнула: «Понятно». За окном промелькнул памятник коренастому приземистому Эрнсту Тельману. Мы почти приехали.

«О, — обрадовался я, — Тэдди! Гамбург на баррикадах! “Drum, links, zwei, drei, drum, links, zwei, drei, und du gehst in unser Enheitsfront, weil du Arbeiter selbst auch bist!”»

 

Последний немец

 

«Что это?» — несколько испуганно спросила жена поэта, уроженка уральского города Серова на речке Какве.

«Вперед, левой, левой, вперед, ты войдешь в наш Единый рабочий фронт, потому что рабочий ты сам!» — неточно перевел я. «Это я поняла, — тихо сказала жена поэта, — уж настолько-то я немецкий знаю. Что это за стихи?» — «“Левый марш” Маяковского, переведенный Брехтом на немецкий и положенный Куртом Вайлем на музыку», — немного недовольно пояснил поэт. Я повернулся (сидел впереди, рядом с водителем, бывшим майором, а ныне строителем) и с удивлением посмотрел на поэта.

«Нет, — сказал я, — Брехт действительно перевел “Левый марш”, и Вайль действительно подложил под эти стихи музыку, но это не “Левый марш”, а “Марш Единого фронта”. Нечто антиподное. Почувствуйте разницу: “Кто там шагает правой? Левой, левой...” и “Ты войдешь в наш Единый рабочий фронт, потому что рабочий ты сам”. В первом случае мы отвергаем всех, кто шагает не с нами. Во втором мы предлагаем любому, коли он рабочий и антифашист, шагать с нами. Более того, мы уверены: он будет шагать с нами. В первом случае: кто не с нами, тот против нас. Во втором — кто не против нас, тот с нами. Освобождение от догм зиновьевского времени, стратегия антифашистского Народного фронта, предложенная Бухариным и его сторонниками. Впрочем, — я вздохнул, — Бухарина и почти всех его сторонников, как и Зиновьева с его сторонниками, тоже убили...»

Жена поэта обернулась и посмотрела в сторону удаляющегося коренастого лысоватого Тельмана: «А при чем здесь Тельман? В Пушкине, в Царском Селе?» — «Немец, — пояснил бывший майор, ныне строитель, — здесь была немецкая колония. Вот пруды, видите? Их вырыли немцы-колонисты. Поэтому они называются Колоницкие пруды, то есть Колонистские. Во время Первой мировой здешних немцев прижали. Но не сильно. Так что после войны здесь был немецкий колхоз имени Тельмана. Ну, во время войны немцев выселили. Памятник спрятали. Так что Тельман теперь последний немец в бывшей немецкой колонии...»

 

Брехт, Маяковский, Пушкин

 

Я тоже глянул назад. Удаляющийся Тельман, последний немец бывшей немецкой колонии в истоке Царскосельского бульвара, впечатлял. «Да и вообще, — заметил я, — Брехт во всем антиподен Маяковскому. У Маяковского “сплошное сердце гудит повсеместно”, весь — эмоция, весь — страсть. Недаром его так любила Марина Цветаева. А Брехт — умный поэт. Лед, а не пламя. В этом смысле он ближе к Пушкину, чем к Маяковскому. Вот это пушкинское пропагандистское стихотворение про клеветников России, оно ведь умное. Оно формулирует какие-то жуткие, но точно подмеченные вещи. Например, внешнюю политику Российской империи. “Славянские ручьи сольются ль в русском море, оно ль иссякнет — вот вопрос...” Он недаром гамлетовский монолог “Быть или не быть” процитировал. Быть или не быть Российской империи — или… простите... славянским народам, которые будут ассимилированы этой империей? Вот вопрос. Сергий Семенович Уваров, сначала друг Пушкина, потом враг, лихо перевел стихотворение Александра Сергеевича на французский, и вот это-то место перевел так, что Бенкендорф, которому он послал перевод, поморщился и передавать в парижскую газету “Nord”, финансируемую его Третьим отделением, не стал. В обратном переводе с французского метафора Пушкина в тексте Уварова выглядит так: “Для блага одного народа нужно, чтобы другой народ исчез”. “Эгм, — наверное, сказал Бенкендорф, — как-то Вы, Сергий Семенович, круто взяли”».

Бывший майор, ныне строитель засмеялся. «Вон там, — сказал он, — дорога к даче великого князя Владимира Александровича, генерал-губернатора Петербурга. Сейчас застроена, раньше можно было пройти. Красивая дача. В английском стиле...» Я бы, конечно, мог кое-что сказать про поклонника творчества Виктора Васнецова, залившего кровью столицу 9 января 1905 года, но не стал. Продолжил про Брехта: «Можно не соглашаться с Пушкиным, но что он формулирует мысль нетривиальную, с этим не согласиться невозможно. И Брехт такой же. Вот строчки из “Единого фронта” — не перевод, а, если угодно, подстрочник по памяти. “И так, как все мы люди, то не любим, когда нас лупят сапогом в лицо, и не потерпим господ над собой и рабов под собой”. Это же рассуждение, разве нет? Если ты согласен на отношения господства/рабства, то будь готов к тому, что и сам окажешься рабом. Если ты не согласен на господство над собой, то на рабство под собой ты тоже не согласен. Если тебе не нравится, когда тебя — сапогом в лицо, то уж будь любезен, сам сапогом в лицо другого не лупи...»

Бывший майор, ныне строитель снова засмеялся: «Знаете, — объяснил он, — это довольно своеобразно: пропагандировать поэзию Брехта какому-никакому, но капиталисту...» — «Ну, — сказал я, — вам же не нравится, когда над вами бесконтрольные господа, и когда под вами бессловесные, покорные рабы — тоже как-то не по печени, верно?» — «Ну да… да, — неохотно признался бывший майор, ныне строитель. — Но, знаете, — он оживился, — мне все равно не нравятся все эти ваши леваки, праваки, политики… все эти. Вот их помнят, а других не помнят. Сэн Катаяма, да? А что он сделал, этот генеральный секретарь японской компартии? Со школы помню. Да ничего... Митинговал и шествия организовывал. А его знают. Или вот генерал Ноги. Знают, помнят... А что он сделал? Кучу людей поубивал — вот что он сделал. А кто изобрел доширак? Скольким людям он сделал хорошее. И кто его помнит? И где ему, а не Тельману памятник? А ему должен быть памятник у каждой “Пятерочки”, где самый последний бомж доширак покупает...» Бывший майор, ныне строитель стал аккуратно сворачивать и притормаживать. «Мамофуко Андо», — сказала моя жена, не отрывающаяся от айфона — или айпода, не знаю, к стыду своему, как этот прибор называется.

 

Мамофуко Андо и Николай Вавилов

 

Машина остановилась. «Что?» — чуть не хором спросили мы. «Мамофуко Андо, — повторила моя жена, — японец китайского происхождения. Бежал из Китая, когда власть там захватили любимые тобой левые экстремисты. Натурализовался в Японии. В конце 50-х, когда в Японии, не оправившейся от войны (до экономического чуда совсем чуть-чуть осталось), были серьезные продовольственные проблемы, изобрел доширак. Да. И ему поставлен памятник. В Японии. У ворот его фирмы...»

«Откуда ты знаешь?» — едва ли не выдохнул я. Жена показала то ли айфон, то ли айпод: «В Гугле не забанили. Набрала: изобретатель доширака. И пожалуйста, вот и фотка его есть. Очень милый китайский дядечка...» — «Даааа, — протянул я, — век живи — век учись». — «Дураком помрешь, — продолжил поговорку бывший майор, ныне строитель, — выходим. Вот там — дом-музей художника Чистякова, а рядом, за забором, — он указал на деревянное строение в лесах, затянутых по нынешним обычаям полупрозрачной тканью, — дача Николая Вавилова». — «Ну, хоть ремонтировать начали, — проворчал я, выбираясь из машины, — когда я прежде здесь был, серая нежилая покосившаяся развалюха была. Музей Николая Вавилова не собираются здесь устроить?» — «Ну, — усмехнулся майор и строитель, — это не у меня надо спрашивать...»                  

 

если понравилась статья - поделитесь: