Евгений Водолазкин: «Человек – немножко все-таки бумеранг»
Сделать интервью с этим человеком я захотел, прочитав его нашумевший роман «Лавр». Впечатление осталось сильное, но смутное.
А в апреле писатель Евгений Водолазкин представлял читающей публике свою новую книгу «Авиатор». Дело было в «Буквоеде», на площади Восстания. Небольшая лекция, чтение отрывков, ответы на вопросы, автограф-сессия. Наконец был отпущен последний читатель-почитатель.
Смеркалось.
- Как вы себя чувствуете в роли модного писателя?
- Спокойно. Думаю, это могло бы меня волновать лет в 25-30. Кроме того, знаете ли, писательская слава – это очень умеренная слава. Это не то, что известность рок-звезды или даже звезды «Дома-2». Вот быть звездой «Дома-2» мне было бы по-настоящему некомфортно. Я не переоцениваю степень своей известности, модности. Иногда это мешает: очень много просьб что-то написать, отозваться на что-то, отрецензировать. Но иногда есть и хорошие стороны: к твоему мнению больше прислушиваются. Доктор наук мало кого интересовал, а если я в нынешнем качестве о чем-то прошу или на чем-то настаиваю, это находит отклик.
- Будете восстанавливать справедливость? Как Короленко? Или это тупик, как вы сказали в выступлении перед читателями?
- Это не тупик, просто нельзя на этом останавливаться, это не конечная точка. Есть вещи, которые выше справедливости. Например, милость.
Я как раз нередко вмешиваюсь, но не коллективным образом. Я подписываю только те коллективные письма, где я автор или соавтор. А когда, как часто бывает, мне подсовывают текст… Если проблема мне кажется важной – я готовлю отдельное письмо и обращаюсь, куда считаю нужным. Возможности мои ограниченны, но то, что могу, я делаю.
- У нас снова поэт больше, чем поэт, а писатель – больше, чем писатель? Мне-то как раз хотелось поговорить о писательском ремесле. Смешение языковых пластов в «Лавре», где речения русского средневековья свободно сочетаются с современным сленгом – это прием, такой ход? Или вы так чувствуете и говорите?
- Уж точно я так не говорю, хотя определенная профессиональная деформация есть. Иногда мы с женой перебрасываемся древнерусскими фразами в быту.
Тот язык, которым написан «Лавр», - это портрет русского языка за все время его существования. И смешение показывает, что времени нет, это одна из важных идей романа. Пластиковая бутылка, которую находят в лесу в России в XV веке, упоминается в любой рецензии. Вот такая деталь удивляет читателей, а что старец говорит «в принципе» или «тет-а-тет» - не удивляет. Но тут мы переходим к юродскому мотиву: это роман о юродивом, и написан он юродским языком.
- Но если времени нет, то и популярное оправдание «время было такое» теряет смысл…
- Да оно и так не имеет смысла, а в контексте романа, в отсутствие времени это особенно заметно. Существует лишь поступок в вечности. Он висит…
- Не тяжеловато таким критерием мерить? Себя, например?
- Я сознаю, что в повседневной жизни многие мои положения неприменимы. Но как направление, как метафизический идеал – это моя позиция.
- Насколько для вас важен архетип дома, понятие дома? Оно ведь не менее значимо… Ваш герой, Арсений – Устин – Лавр – Амвросий, он ведь принципиально бездомный?
- Дом – это очень важное понятие. А такие понятия обычно существуют в паре. Есть противопоставленная ему «бездомность» …
- Я думал, вы скажете «путь».
- Можно сказать и так: бездомность – это движение, это такой способ существования. Это не вопрос «или-или». Дом в какой-то момент меняет свое наполнение. Человек становится чем-то вроде улитки и начинает возить этот дом с собой. Все, что ему надо – всегда при нем.
- Чаша для подаяния и посох?
- Вроде того. Дом – особенно для детей это важно. Когда они только входят в мир, им важно пустить корни, закрепиться, а это можно сделать только в каком-то конкретном месте. Как поет Гребенщиков: «Человек – он как дерево, он отсюда и больше нигде». С возрастом эти корни остаются, и он помнит о них, но крона может быть очень высоко. И это не обязательно должно быть на другой стороне земного шара, человек растет метафизически.
- Время и место связаны, как дом и путь?
- Да, пожалуй… И то, и другое надо преодолевать.
- Американец меняет семь-восемь домов на протяжении жизни, русский – один-два. Они больше улитки, чем мы?
- Не только американцы мобильны – французы, немцы… Вообще европейцы. Это такой образ жизни. В этом нет ни плохого, ни специально хорошего. Но для христианина дорога – очень важное понятие. В «Лавре» важно не только то, что он много путешествует. Настоятельница обращается к нему: «Странниче и бездомниче». И она об этом говорит восхищенно, потому что ищущий человек в движении, а христианин всегда ищет.
Лавр строит дом у кладбищенской ограды, «одр имея землю, а кров имея небо». Но и из этого дома он уходит.
В одном из житий сказано: он идет, ища утраченного отечества. Потому что отечество христианина, его дом находится на небе… Жизнь человека – это движение от конкретного дома, где маленький человек себя осознает, к дому небесному. В некотором смысле в этом и состоит история Лавра.
- Ваш коллега, поэт и писатель Евгений Нейман, недавно опубликовал эссе. Он пишет, что дом человека, пространство его частной квартиры – это последняя граница, защищающая его от натиска враждебного государства.
- Да, это очень важно. «Дом англичанина – его крепость». Это поговорка действенна и действительна и сегодня. И для нас идея дома крайне значима. Это неприкосновенная территория – но к ней прикасались слишком часто в нашей истории.
Но вот еще одна грань понимания: дом как совокупность всего, что дорого. У меня есть пьеса, в ней Сталин разговаривает с Кировым. Он говорит: «Я был на пьесе Булгакова “Дни Турбиных” 16 раз. Что, смешно?». Киров отвечает: «Нет, не смешно. Я представляю: там так уютно - печка, снег и дом. Ты все это вспоминаешь?» - «Нет, я не вспоминаю, я тоскую по этому. Потому что печка была, и снег был. А дома не было». Идея замкнутого пространства, островка в бушующем море неблагополучия, освещенного теплым светом из-под абажура – это очень сильно у Булгакова. Пространство, дышащее теплом – пожалуй, никто так сильно этого не передал во всей мировой драматургии. Девятый вал за окном, стихия – и дом как средоточие доброты, любви, которая объединяет очень разных, в сущности, людей.
Все советское время мы были лишены того, что в английском передается как privacy. В какой-то момент хочется задернуть штору и остаться наедине с собой, со своей семьей. Это очень важно для запада. В этом контексте противоположность privacy – такое страшное явление, как коммуналки. Я об этом знаю не понаслышке, я в коммуналке жил 16 лет, и видел все ее красоты. Конечно, я был ребенком, это все сглаживало. Сейчас я не понимаю: как я вообще мог там жить. Стоять в очереди в туалет… Я очень любил этот дом в Киеве, даже такой. Ты пытаешься его очеловечить… Для иностранцев устраивают экскурсии по коммуналкам.
- А сейчас где вы себя ощущаете дома?
- В Петербурге. Хотя я родился в Киеве, но моя семья уехала в Киев из Петербурга. Мой прадед воевал в Белой армии, потом бежал на Украину. Так что это возвращение. У меня были возможности переехать в Германию или США, но – нет, не сложилось, и чувство дома, связанное с Петербургом, сыграло в этом не последнюю роль.
Есть такой агиографический топос: когда святой странствует (это я не о себе, конечно, это такой тип поведения), он ищет место, которое будет ему приютом. Находит и говорит: «Се покой мой в век века, зде вселюся».
- Как Лавр замыкает круг и в финале оказывается недалеко от села, где родился?
- Мне кажется, что я тоже замкнул некий круг нашей семьи. Здесь, в этом городе, я чувствую себя спокойно и естественно. Несмотря на любовь к странствиям. Хотя она последнее время поубавилась: путешествий получается больше, чем могу выдерживать. Но все эти странствия будут оканчиваться здесь. Бродский как-то сказал: «Человек не бумеранг». А я думаю, немножко все-таки бумеранг. Есть точка возврата.
Бродский очень тосковал, когда уехал. И вдруг в какой-то момент он поймал себя на жесте, когда потянулся к полке за словарем… Этот жест был точно таким же и в Ленинграде, и в Нью-Йорке. Его домом были письменный стол и книжный шкаф.
- А теперь ноутбук совмещает и то, и другое…
- Да-да. И эта позиция мне тоже понятна. Если немного расширить, для писателя или поэта дом – это его язык. Тот же образ улитки, которая путешествует с домиком.
Мой опыт, опыт человека, жившего и здесь, и на западе, подсказывает: хорошо иметь дом в широком смысле, дом как город, где ты чувствуешь себя комфортно.
В Германии ко мне относились очень хорошо, у нас в Мюнхене была квартирка в университетском коллегиуме, где жили студенты и аспиранты богословского факультета. Но иногда мне становилось тяжело. Не потому что трудно говорить на чужом языке – язык, в конце концов, доводишь до какого-то приемлемого уровня. Есть значимые вещи, которые работают на подсознательном уровне. Например, поведенческие стереотипы. Это усваивается человеком с детства и очень трудно меняется в жизни. Еще – акцент: если человек родился в Краснодарском крае, это будет слышно в его речи до конца жизни. Теоретически можно стать Штирлицем, но поведенческие стереотипы заложены в подсознании.
- Так все анекдоты про Штирлица – об этом. То он огурцом закусывает, то парашют забывает отстегнуть!
- Именно. Стереотипы – это парашют, который тянется за ним по коридорам рейхсканцелярии.
Когда тебя окружают чужие стереотипы… Видно, что ты нездешний, даже когда ты молчишь. Каждым движением, каждым жестом привлекаешь внимание. Это угнетает, это давит на психику.
А здесь ты растворяешься в массе.
- Мне сложно понять, как литератор, человек, для которого язык – главный инструмент, может комфортно существовать в чуждой речевой среде.
- Это так. Но есть интересное рассуждение писателя Михаила Шишкина. Он говорит, что его именно иноязычная среда стимулировала к работе над родным языком. Он говорит: «Я уже не знаю современного русского, не чувствую его во всех обертонах. Поэтому начинаю изобретать его заново». И у Шишкина прекрасный русский язык! Находясь подолгу заграницей, я испытывал то же чувство: мне казалось, что я лучше понимаю родную речь, именно потому, что вокруг чужая среда.
- То есть странствия Арсения-Лавра – это и приключения языка?
- Да, во многом это именно так. Язык – не просто знаковая система, это дух человека, то, как человек себя выражает. Для Бродского поэт – инструмент языка, а не наоборот. Эта его формула стала названием моей книги.
- Но сейчас можно включить телевизор и слушать, не понимая общего смысла. Хотя все слова вроде знакомы.
- Язык телевидения ужасен. Да и прессы тоже. Одна корреспондентка недавно написала о моей книге: «…На кону стоял пятнадцатый век». Стремительным домкратом.
- Либо ты учишься говорить на языке, привычном для СМИ и власти, либо становишься изгоем. Многие мои друзья от этого и сбежали в19 80-е, оказавшись – кто в Германии, кто в Канаде.
- Есть еще понятие внутренней эмиграции. Мой приход в Пушкинский дом отчасти и был такой эмиграцией: в его стенах я мог советскую действительность почти не замечать. Не бороться с нею, не «бодаться с дубом», а жить, как будто ее и нет.
- Не ошибусь ли, предположив, что вам удается совмещать позицию модного писателя с ролью юродивого? Ваш «Лавр» тоже ведь для многих темен и непонятен.
- С моей стороны было бы неуместно на нее претендовать. Это не совсем моя роль. Юродство ведь не праздная эксцентрика, а духовный подвиг. Если же говорить о нем как о манере поведения, то это, скорее, от невозможности сказать правду открыто. Человек в отношениях с начальством становится немножко юродивым, потому что это единственная возможность спастись, не сломаться и не соглашаться. Юродивые на Руси могли говорить все, что считали нужным.
- И при этом их не казнили.
- Их не казнили – их избивали до смерти. Нередко. Хотя тронуть юродивого, Божьего человека, с точки зрения общественной нравственности было нельзя. Страшный грех – обидеть юродивого. И при этом люди только и делали, что их обижали. То, чего нельзя делать, и есть наибольшее искушение.
- Давайте возьмем крайние точки. Одна – летописец Пимен. Тоже ведь не вполне безопасная роль. В стране с непредсказуемым прошлым. Другая – юродивый.
- Летописец мне ближе.
- А современные художники? Павленский? Вот лежит он, голенький, замотанный в колючую проволоку, у Мариинского дворца…
- О юродивом часто говорится, что он «буйствова, бежа славы от человек». А те, кто делают перформансы, не бегут славы – они ее добиваются. Впрочем, здесь я не специалист, это внешнее впечатление. И еще разница. Сказано о юродивом: «Во дне убо посмеяся миру, а нощью оплака его». Смеяться над миром имеет право лишь тот, кто в ночи его оплакивает, иначе этот смех жесток или неблагодатен.
В этом, высоком смысле юродство мне действительно близко. Но мое юродство лишено эксцентрики…
К сведению
Родился в 1964-м, окончил филфак в Киеве, в 1986-м поступил в аспирантуру Института русской литературы АН СССР (Пушкинский дом), в Отдел древнерусской литературы, возглавляемый академиком Д. С. Лихачёвым. Там же и работает. Доктор филологических наук, защитился в 2000 году, тема диссертации - «Всемирная история в литературе Древней Руси (на материале хронографического и палейного повествования XI—XV вв.)».
Живёт в Петербурге.
Опубликованный в 2009 году роман «Соловьёв и Ларионов» вошёл в шорт-лист премии «Большая книга». Следующий роман, «Лавр», был удостоен этой премии в 2013 году.
«Лавр» получил также премию «Ясная Поляна» и премию конвента «Портал».
Другие книги: «Похищение Европы», 2005-й; «Совсем другое время», 2013 год; «Дом и остров, или Инструмент языка», 2014-й; «Авиатор» - 2015 год.
если понравилась статья - поделитесь: