157
0
Елисеев Никита

Булавочный укол

Ткнешь чем-то острым и небольшим в карту Ленобласти (надо полагать,
любой области) — попадешь наобум святых в крохотное селеньице. Вглядишься,
а селеньице набухнет историей, связями с небом, с древним Вавилоном,
чуть не с Марсом. И связи вроде далековаты, но они есть.

Проверка

Я сидел смирно и слушал перепалку. Один мой приятель (ох и давно это было) поставил на свою машину навигатор. Сейчас он чуть не у каждого, а тогда у него такой был первый. И приятель его проверял. Кружил по области. Город-то он и так знал. Милый женский голос направлял движение машины, а другой мой приятель спорил, уверял, что едем неправильно.
До какой-то поры проигрывал. Но потом выиграл. Потому что мы уперлись
в лесной тупик. Женский голос смущенно сообщил: «Маршрут перестроен», —
и замолчал. «Черт, —сказал приятель-водитель, — но тут даже на карте дорога… Вот». — «Угу, — согласился второй мой приятель, — Гудериан в 1941 году тоже удивлялся: на карте дорога есть, а на самом деле ее нет… Слушай меня, а не эту сирену». И вылез покурить.
Выкрутились, вывернули, поехали дальше и приехали в небольшое селеньице Котельниково. Здесь мы правильно проехали по всем пяти улицам: Дачной, Зеленой, Лесной, Кольцевой, Салезской. «Салези, — заинтересовался я, — ей-ей, что-то итальянское, Ассизи, Салези…» Приятель за рулем пожал плечами: «Финское. До 1949 года деревня называлась по-фински — Салези… В тридцатых годах тут жили финны. Национальный сельсовет был». — «А что значит Салези?» — спросил я. Водитель снова пожал плечами: «Понятия не имею… Это было пограничье между финно-угорскими племенами и Новгородской республикой. У пограничья свой язык, свои варианты слов соседнего племени. При новгородцах до 16-го века была деревня Залужье, при шведах стала Salusia». Я усмехнулся: «Саломея». — «Что?» — удивился приятель. «Салусия, — объяснил я, — это уменьшительно-ласкательное от Саломеи. То есть когда Саломея оттанцевала свое перед папой Иродом, он расчувствовался и назвал ее не Саломеюшкой, а Салусией.
«Ну-у-у-у, — продолжал приятель, сидевший за рулем, — а в Российской империи началась топонимическая чехарда: Салессна, Солесна, Залесье, снова Залужье, Сялижи, Сализи, Салюзи
и, наконец, Салези». — «Откуда ты это все знаешь?» — «Я интересуюсь историей авиации, а тут был филиал Офицерской воздухоплавательной школы на Волковом поле». — «Аэродром?» — «Нет. Аэродромы у школы были на Волковом поле в Петербурге и под Севастополем. Здесь были эллинги для подъема и спуска дирижаблей. Тут в 1915 году грохнулся на землю самый большой русский дирижабль “Гигант”. Даже фотография есть его гибели. На здешнем эллинге собирали, а потом проводили испытания первого советского дирижабля “Красная Звезда”». — «То есть воздухоплавательная школа выкупила землю у помещика?» — «Нет. Помещиком здесь был великий князь Александр Михайлович, отец-основатель русской авиации».
Не поверите, так только в беллетристике бывает. Именно в этот момент я увидел скромный обелиск и попросил: «Давай посмотрим, что это». Приятель-водитель остановил машину. Второй приятель поморщился: «Елисеев, с тобой ездить невозможно. Чуть какую-то каменную пипку, торчащую из земли, увидишь — ой, давай посмотрим…» — «Вот зря ты так, — заметил водитель, вылезая из машины. Это действительно интересно».

Парашют

На черном обелиске был изображен очень белый парашют, золотые буквы под ним сообщали: мол, здесь в 1912 году было проведено испытание первого в мире парашюта, созданного Котельниковым. «А, — догадался я, — вот почему в 1949-м Салези переименовали в Котельниково!» Приятель-водитель усмехнулся: «Конечно, возрождение русской военной славы плюс русификация топонимов. Все такое…» — «Ну да, — кивнул я, — к тому же борьба за русские приоритеты. А тут и выдумывать приоритет не надо. Действительно, парашют изобрел Глеб Котельников. Официально запатентованное изобретение». Приятель уточнил: «Не парашют. Парашюты уже были.
И довольно давно. В конце XVI века хорват Фауст Вранчич спрыгнул с башни на первом в мире парашюте и уцелел. В 1720 году знаменитый французский вор Лавен бежал из тюрьмы с помощью парашюта, сшитого из простыни. В 1777-м убийце Жану Думье, приговоренному к смерти, предложили: или прыгаешь с башни на летающем плаще профессора Фонтажа (если опыт удастся — свободен), или тебе отрубит голову Сансон». — «И тогда ты тоже свободен… От всех земных забот
и угрызений совести», — вставил я. «Ну, — пожал плечами приятель, — не думаю, что у киллера были угрызения совести. Он прыгнул, остался жив, его освободили». — «Молодцы, — оценил второй мой приятель, — это честно». — «Это я к тому, — продолжил знаток воздухоплавания, — что парашюты уже были. Весь вопрос был в том, как засунуть в небольшую кабину тогдашнего самолета огромный кусок ткани, да еще со стропами, как в момент аварии со всем этим. Котельников изобрел ранцевый парашют. Догадался, как впихнуть купол из ткани со стропами в небольшой деревянный ранец и как потом его из ранца высвободить. Вот здесь это и произошло. Летчик спрыгнул с дирижабля и благополучно приземлился».
«А при Советской власти, — спросил я, — что стало с Глебом Котельниковым?» — «Насколько мне известно — ничего. Разрабатывал новые модели парашютов. Жил в Ленинграде на 14-й линии Васильевского острова. До 1941 года. Пережил первую блокадную зиму, эвакуирован, умер в Москве в 1944-м. Он был другом летчика-эсера Мациевича. Собственно, ранцевый парашют он и стал разрабатывать после того, как друг на его глазах разбился. Он был достаточно революционно настроен». — «Ну, — заметил я, — в условиях сталинского термидора это скорее минус, чем плюс». Знаток истории воздухоплавания в России молча пожал плечами.

Сын, Марс и сатурналия

«Насколько мне известно, — заметил приятель-водитель, — у Глеба Котельникова был сын, какой-то советский средней руки писарчук, письменник какой-то». — «Котельников?» — стал припоминать я второй и третий эшелоны советской официальной литературы. «Нет, — приятель мотнул головой, — он зачем-то взял псевдоним. Анатолий Глебов, Анатолий Глебович Глебов». Меня шатнуло. Советской фантастикой с какого-то времени я очень интересовался.
Вот так да. Где довелось встретиться с неудавшимся востоковедом (японистом и тюркологом), неудавшимся дипломатом (некоторое время работал в советском посольстве в Турции), ставшим драматургом и фантастом. Впрочем, самая знаменитая его пьеса 1925 года (композитор Крайн оперу на ее материале написал) — «Загмук», в общем, тоже фантастическая. Альтернативная история, так скажем.
Загмук — ассиро-вавилонский весенний праздник. Что-то вроде римских сатурналий. В этот день все переворачивается. Бедняков одевают в богатые одежды, богачи ходят в рубище. Рабы становится хозяевами. Хозяева — рабами. В этот день верховный жрец изо всех сил, до крови
и слез плеткой лупит царя. Если крови не будет, если царь не заплачет от боли и унижения, урожая не будет. Глебов придумал так, что жрец забивает царя до смерти, а беднякам и рабам настолько нравится их праздничное положение, что игру они не прекращают. И восстанавливают ту же структуру общества. Ничего не меняется, хотя меняется все.
Нам кажется удивительным, что эту пьесу вовсю расхвалил Луначарский, нарком просвещения. Нам кажется, что это был прыжок без парашюта. Между тем парашют был. Единственно верная марксистская теория. Без нее крестьянский бунт просто восстановит прежнюю модель общества. Только партия, вооруженная единственно верным учением, сможет построить справедливое, счастливое, по-настоящему свободное общество. Все тип-топ — не подкопаешься.
Куда более рискованным был фантастический рассказ Анатолия Глебова 1962 года «Большой день на планете Чунгра». Но это была «оттепель», да и литература низовая, развлекательная. Но, черт возьми, это была первая советская антиутопия. Марс — родина первой литературной русской утопии: «Красной Звезды» и «Инженера Мэнни» Александра Богданова, создателя Пролеткульта и первого в мире Института переливания крови (строго говоря, первой утопией был четвертый сон Веры Павловны, но это же фрагмент романа «Что делать?», а тут целая дилогия). Итак, Марс. По нему ползают, роют каналы, строят всякие гигантские сооружения муравьеподобные марсиане. Вся планета — единое государство. Этому государству принадлежит все, в том числе и эти надрывающиеся от непосильной работы и оргиастически влюбленные
в свое государство и своего государя, чьи жуткие гигантские портреты — повсюду. Марсиане верят: это не портреты. Един во многих лицах — ОН наблюдает за ними. Ничего так для 1962 года вещица в СССР.
И вот я стоял у обелиска парашюту и изобретателю парашюта и думал (скорее чувствовал): вот так ткнешься куда-то: пять улиц, леса, перелески, речка, а тут…
 Гигантский дирижабль врезался в землю, с парашютом прыгали, другой дирижабль счастливо и удачно летал, маленький мальчик (сын изобретателя парашюта) смотрел в небо и думал то ли о Марсе, то ли о Древнем Востоке. Как-то все сошлось в этом махоньком месте: и полеты в небо, и прыжки с неба на землю, и «революция — праздник угнетенных и эксплуатируемых» (Ленин), и пореволюционное, послепраздничное похмелье…
Постояли, помолчали, покурили. Окунулись в речку Правицу и поехали назад
в город, уже переименованный из Ленинграда в Петербург.

comments powered by HyperComments